Учительница литературы начальных классов била детей головой об стол и, как я впоследствии выяснил, на родительских собраниях писала на доске реквизиты своего счёта в Сбербанке. Она не оставила никакого впечатления о предмете, потому что та часть процесса, где она нам что-то преподаёт, стерлась у меня из памяти целиком и без исключений.
Строго говоря, я не запомнил никаких уроков литературы примерно до девятого класса, потому что они все состояли из чтения вслух и чтения наизусть. С нами не обсуждали ни что это всё, ни зачем это нужно, ни почему нас заставляют всем эти заниматься. Главное моё воспоминание о курсе литературы из средней школы — это кабинет, в котором на дальней стене класса висела фотография шимпанзе, и на неё невозможно было не смотреть, зачитывая "Мой первый друг" и т.д.
Классе в девятом на литературе начали создавать видимость обсуждения — но поскольку никого из нас ни разу до этого не просили ни думать о тексте, ни анализировать текст, ни тем более иметь о нём какое-то мнение или его высказывать — формат просто следовал прежнему: мы ждали, пока нам скажут, что нам нужно сказать, и говорили, что нам нужно сказать. Только иногда, если повезёт, учительница могла весь урок отчитывать кого-нибудь в классе за то, что ей подарили неправильные духи на восьмое марта. Это было здорово, потому что никого весь час ни о чём не спрашивали.
Так что школьный курс не оставил у меня никакого впечатления о литературе, потому что никакой литературе нас не учили: нас учили сидеть на стульях и повторять фразы. Программа не состояла из Пушкина, Гоголя и т.д.; она состояла из принуждения и скуки.
Самое смешное — что именно в тот момент, когда я самостоятельно открыл для себя литературу (через Китса, Гребенщикова, Старшую Эдду и Достоевского) — я перестал на неё ходить.
Точнее, я раз или два пробовал использовать это открытие в школьных сочинениях, но ни к чему кроме неуда это не привело, а мне самому было уже глубоко похер. На тот момент я бы не смог этого сформулировать, но произошедшее было обнаружением жизни, возможности жизни, какого-то неисчерпаемого источника игры, который никуда не может исчезнуть, и на фоне которого вещи вроде угрозы плохой оценки теряли какой-то смысл. Насколько я мог судить, между этим источником, и тем, что называлось литературой в школе, не было и не могло быть ничего общего. Так что я не то чтобы занялся каким-то сознательным уклонительством или протестом, но просто перестал ощущать принуждение чем-то реальным.
Опять же, я плохо помню последние полгода или около того в той школе, но я то ли прогуливал, то ли просто мысленно отсутствовал на уроках и в том числе на контрольных. Они ничего больше не значили. Все мои оставшиеся воспоминания того времени — это воспоминания о чтении, прогулках по городу, и горстке других людей, тоже нашедших себя в творчестве или культуре.
Так что вот. Десять лет уроков литературы — и её нужно было открыть самому, случайно, и вопреки им.