Спасибо за вопрос! Я не реставратор, но интересуюсь вопросами памяти в архитектуре, так что слежу за некоторыми аспектами, не технологическими, а идеологическими. Об этом и расскажу. Точнее, от отличиях практики реставрации в России и в Европе (я только про нее могу судить, хотя, например, китайская практика сейчас может быть очень интересной — там, кажется, перешли от уничтожения всего подряд к более бережному подходу).
Если коротко, то главных отличий два.
Первое отличие — в отношении к цели реставрации.
В России — сохранение памятника как своего рода исторического источника или как музейного объекта, который должен максимально точно отвечать некоторому времени. Память представляется чем-то вроде архива, в котором бережно сохраняются объекты, и работать с этим архивом могут только специалисты.
В Европе — историческая память рассматривается не как статичная ситуация, а как процесс постоянного воспроизводства и интерпретации памяти. Отсюда цель реставрации другая — включение памятника в жизнь таким образом, чтобы он оставался открытым для интерпретации самыми разными людьми, от обывателей до экспертов.
Второе отличие следует из первого — отношение к самой реставрации как к профессии.
В России к реставрации относятся больше как к научному и техническому процессу, который объективен и неизменен в отношении к любому памятнику, примерно как врач — в отношении к больному. Реставрация с точки зрения знаний рассматривается как точная наука, а с точки зрения практики — как ремесло.
В Европе реставрация все-таки ближе по характеру к архитектуре. С точки зрения знаний — идеология, политика, а точки зрения практики — конечно, уровень ремесла никуда не девается, но творческого становится больше.
Теперь о том, как это случилось.
Первые шаги реставрация делает в 19 веке. Тогда она тесно связана с историческими и археологическими штудиями, которые, в свою очередь, связаны с интеллектуальными процессами «строительства наций». Это связь определяла две вещи: что восстанавливается и как. Восстанавливается то, что укладывается в миф о нации. Например, во Франции занялись готикой. В России — древнерусскими храмами. Много было сделано в Риме при Муссолини.
И восстанавливалось так, чтобы этот миф выглядел максимально убедительно, то есть, не стеснялись доделать и достроить, лишь бы получалась красивая сказка о прошлом. В Советской России сначала сносили все подряд, а как с середины 30-х годов стали считать, что советская культура — наследник всего лучшего, что было раньше, то стали реставрировать. Одна идеология заменила другую, но подход остался.
После Второй мировой естественно возник вопрос о том, что надо восстанавливать многочисленные разрушенные памятники. В СССР в целом было принято следовать старому подходу, с учетом прогресса в технологиях и уровне исторических знаний. Во-первых, по идеологическим причинам. Во-вторых, некоторые утраты были такими значимыми, что другой вариант и не представлялся тогда возможным. Это относится, например, к новгородским памятникам. Такое же решение было принято в отношении центра Варшавы, например, так что наша ситуация не была уникальной.
Но в отношении некоторых памятников в Западной Европе такая полная реставрация стала казаться неправильной — она ассоциировалась с идеологической реставрацией довоенного времени. То есть, именно с такой культурной политикой и т.н. политикой памяти, результатом которых стала война.
Здесь пути европейской и отечественной реставрации стали расходиться. Европейская стала двигаться в русле т.н. критической реставрации — то есть, такой, которая внимательно относится к разным слоям в памятнике, к конфликтам вокруг интерпретации памятника. Ведь всякая реставрация является одновременно уничтожением — того, что люди приделали к памятнику позже или даже самого следа разрушения.
То есть, «восстанавливая» память, реставратор на самом деле совершает выбор между одной памятью и другой. Критическая реставрация предполагает, что этот выбор должен делаться с пониманием политической и идеологической позиции. Дискуссия, которая обязательно возникает как минимум в профессиональных кругах вокруг такого проекта, позволяет переосмыслить памятник, делает его актуальным.
Доминирующая в СССР и России школа реставрация следует определенному алгоритму, который снимает с реставратора такую ответственность: памятник восстанавливается максимально близко к некоторому периоду времени, который этот памятник представляет лучше всего и от которого больше всего осталось. Однако, многие считают, что это приводит к своего рода нейтрализации смыслового потенциала памятника — он перестает играть важную роль в культуре, превращаясь в музейный объект «за стеклом».
Важным этапом в этой дискуссии стала Венецианская хартия 1964 года. В ней закрепляется примат подлинности. Восстановление утраченных фрагментов памятника возможно, но это должно делаться так, чтобы новые части однозначно отличались от старых. Старые части должны быть представлены максимально близко к их материальной и конструктивной природе, а не к тому, как они якобы выглядели.
Это одновременно позволяет гибче адаптировать здания к современным требованиям. Если в отечественной практике место утраченных частей должны занять точно такие же, то в европейской это уже не так — важно, чтобы подлинные не были тронуты, а вокруг них можно делать уже другие вещи.
Подводя итог. Европейская практика реставрации оказалась одновременно более активной в отношении исторической памяти, более открытой к интерпретации здания и его адаптации к современности. Российская практика в целом пока остается в довольно узких рамках. К реставрации часто относятся очень формально, потому что понимания потенциала подлинности нет. Из-за нехватки убедительных примеров очень консервативны органы охраны памятников, да и публика. Ни архитекторы, ни владельцы не готовы к риску, потому что согласования неортодоксальных проектов идут очень долго. (Или в ход идут большие деньги).
Но некоторые примеры европейского подхода есть и в России. В Москве это флигель «Руина» в Музее архитектуры по проекту бюро «Рождественка». Флигель сгорел и проект его восстановления был построен на том, что здание остается руиной, а новые части, которые нужны для функционирования здания в качестве части музея четко выделяются как новые. На втором этаже, например, это приводит к заметной потере в полезной выставочной площади — но эта жертва, как по мне, выглядит оправданной, потому что подчеркивает важность здания.